[НАЗАД]

Рассказы капитана II ранга В.Л. Кирдяги, слышанные от него во время «Великого сиденья» (отрывок)

Эти рассказы Василия Лукича записаны мною весьма своеобразной обстановке. Летом 193* мне довелось провести порядочно времени на подводной лодке, бывшей в атомном плаванье. Автономное плаванье - это особый вид боевой тренировки: вам дают полный запас горючего, боеприпасов, питьевой воды и консервов и предлагают возможно дольше продержаться в родном море, позабыв, что оно - родное. За время долгого автономного плаванья лодка должна выполнить ряд боевых заданий - прокрасться в назначенный район, провести блокаду порта, атаковать указанные корабли, скрываться от преследования, форсировать минное заграждение - словом, сделать добрый десяток тех больших и малых дел, которыми приведётся ей заняться во время войны. И, как во время войны, всё это надо суметь проделать, не пополняя запасов, - то есть так, как это и будет на самом деле в том чужом, враждебном ей море, куда пошлёт её в своё время боевой приказ.
Однажды, в силу сложившейся обстановки, лодка была принуждена временно исчезнуть из надводного мира на некоторый не называемый, но весьма длительный срок. Нужно было дождаться здесь появления эскадры, но так, чтобы не малейшего подозрения о присутствии в данном проходе лодки не возникло там, наверху, где светило солнце, всходило в своё время луна и где, вероятно, дул приятнейший ветерок, которому, по нашему мнению, природа отпустила кислород с безобразной расточительностью. Мы согласились бы и на половину, с одним только условием: чтоб он был не в баллонах, которые приходилось считать и беречь.
Всё, что в лодке могло издавать шум было остановлено, и когда на электрической плитке урчал закипая чайник, командир и на него посматривал с укоризной:
нас могли обнаружить чуткие уши гидрофонов. Распорядок дня был в корне изменён: из работ и занятий были выбраны лишь те, кои отличались бесшумностью и минимум телодвижений, и львиная доля суток была отведена на сон, так как, когда подводник спит, он потребляет меньше кислорода и выделяет меньше углекислоты. А в нашем положении для уничтожения её приходилось обязательно дожидаться прохода над головой какого-либо корабля, чтобы под шум его винтов безбоязненно включить приборы регенерации воздуха. Освещение было безжалостно сокращено - берегли энергию аккумуляторов. Формой одежды со временем пришлось объявить перманентный ноль - одни трусы, ибо в лодке стало пре порядочно жарко.
Вот в этой обстановке и возникла особая форма "Тысячи и одной ночи", причём нагрузку Шехерезады добровольно взял на себя Василий Лукич Кирдяга.
Как-то само собой случилось, что однажды в неопределённое время суток (которое наверху могло быть и рассветом, и сумерками, и жарким пол днем) в кормовом отсеке раздался взрыв. И хотя он никак не угрожал целости корпуса лодки, ибо это был просто взрыв хохота, командир лодки поспешил к месту происшествия, чтобы строгим внушением прекратить этот демаскирующий шум. Но к моменту своего прихода в кормовой отсек он снова застал там полную тишину и увидел, что подводники, усевшись на койках по пяти человек в ряд, слушают Василия Лукича.

Индивидуальный подход.

Самый поразительный случай за годы моей политработы был, пожалуй, в тысяча девятьсот двадцать втором году на учебном судне.
Вот много говориться об индивидуальном подходе клюдям, что, мол, всех под дну гребёнку равнять нельзя и в воспитательной работе обязательно надо учитывать особые свойства самого человека. Так вот, в первые годы моего комиссарства я раз с отчаянием такой индивидуальный подход загнул, что теперь вспомню - и сам удивляюсь.
Однако результаты оказались выше всех ожиданий, и сохранил я для Красного флота одного очень ценного человека.
Был тогда у нас на учебном корабле вторым помощником командира Помпей Ефимович Карасев. Собственно, настоящее его имя было Помпий, но в семнадцатом году, пользуясь гражданскими правами, он это имя во всех документах переделал на Помпея и даже соответственно перенёс день своего ангела с седьмого июля на двадцать третье декабря. Пояснил он это тем, что имя Помпий очень смахивает на пожарную помпу, чем при царском режиме ему порядком надоели корабельные шутники, а Помпей много благозвучнее и даже имеет флотский оттенок, потому что, как услышал он это на лекции в гельсингфорсском матросском клубе, некий римский воевода Помпей одержал морскую победу и, следственно, тоже был военным моряком.
Должность второго помощника командира в те годы мало чем отличалась от должности главного боцмана - как говорится, свайки, драйки, мушкеля, шлюпки, тросы, шкентеля, - и поскольку боцман у нас, по мнению Помпея, был слабоват, он сам круглые сутки катался по кораблю шариком на коротеньких своих ножках, подмечал неполадки и "военно-морской кабак" и поп поводу этого беспрерывно извергал сквернословие, весьма, надо признаться, затейливое. Так же подавал и команды на аврале: в команде, скажем, пять слов, а у него - пятнадцать а остальные десять все посторонние. Прямо удивляешься, откуда что берётся ... Правда, плавал он к тому времени более двадцати лет и на этом же корабле с девятьсот восьмого года в боцманах ходил. До того он к этому диалекту привык, что иначе ни на какую тему говорить не мог и раз я просто поразился, в каких случаях он на нём изъясняется.
Заработался я как-то ночью, слышу восемь склянок, ну, думаю, Помпей Ефимович, наверное, уже на ногах, он позднее четырёх утра не палубу не выскакивал. А мне на добыло ему сказать о покраске библиотеки. Ну, пошёл я к нему в каюту, - а каюта у него была своеобразная: на столе не чернильницы, ни бумажки, чистый стол, как шканцы, палуба вымыта и медяшка грелки собственноручно надраена, и на грелке вечно чайник стоит. Пользовался он каютой только для того, чтобы с полуночи до четырёх и после обеда до разводки на работу поспать и вечерком - часок чайку попить. Тогда стелил он на письменный стол газетку, снимал с грелки чайник, где с утра чай парился, скидывал китель, доставал из шкафа кружку и сахар - и наслаждался.
Приоткрываю тихонько дверь, думаю, может, он ещё спит, и вижу: стоит он в исподних на коленях перед стулом - а на стуле крохотная иконка (вероятно, в нерабочее время она в шкафу вместе с сахаром лежала) - и истово крестился. Вы скажите, мне бы следовало в это дело вмешаться. Но к этим пережиткам тоже надо было подход иметь, а тут человек скромно отправляет культ в своей каюте, не мешая службе, агитацией религиозной не занимается, - ладно, думаю, при случае воздействую осторожно.
Хотел уже дверь прикрыть, но донеслась тут до меня его молитва, я чуть не фыркнул: увлёкся мой Помпей, меня не видит и причитает у иконки, да как!.. В той же пропорции, что с командами - пять слов молитвы, а десять посторонних. Жалуется богу на командира, что тот ему зря фитиль вставил за беспорядок на вельботе, - и попутно как рванёт командирскую бабушку в тридцать три света, в иже херувимы, в загробные рыданья и пресвятую деву Марию, а вслед затем - молитву о смягчении сердца власть имущих, поминая царя Давида и всю кротость его.
Ну, конечно, господу богу обращаться ко мне, как к комиссару корабля, с претензиями на второго помощника было не удобно, и от него я жалоб не слышал. А вот от комсомольцев мне за Помпея порядком приходилось. Особенно горячился комсомольский отсекр Саша Грибов. Это был год первого комсомольского набора на флот, и почти все ученики машинной школы, что у нас на корабле плавали, недавно ещё были комсомольскими работниками не ниже уездного масштаба, а Помпей их благословляет с утра до вечера.
Конечно, обидно. На собраниях шумят, ставят вопрос о списании Помпея с корабля, как пережитка, словом, что ни день, ток командиру - рапорт, а к комиссару - постановление комсомольского бюро. Я Грибову объясняю:
Товарищ дорогой, у нас военный флот, а не губернская конференция, пора уж, в самом деле, привыкать. Вы бы лучше, чем шум подавать, помогли бы мне - провели бы со своей стороны воспитательную работу над стариком. Народ вы молодой, флота не знаете, учить вас морскому делу надо. А где мы другого такого специалиста по шлюпкам, парусам, тросам и прочим премудростям найдём? В учебниках не всё написано, а в нём двадцатилетний опыт. Кто вас так научит узлы вязать, краску составлять, фигурные маты плести?
- Да вот матах-то я и толкую, - говорит Грибов, - он, товарищ комиссар, не плести маты нас учит, а загибать их. Вы послушайте, как наши комсомольцы в быту стали говорить: через два слова в третье - загиб. Думаю, что это настоящий флотский шик и есть, а как их разбудишь, когда живой пример перед глазами, тем более комсостава?
Ну, я вижу, вопрос перерастёт в политическую плоскость - Помпей и впрямь у меня молодое пополнение портит. А на комсомольцев в те годы с разных сторон влияли: жоржики, которых с флота ещё не всех повыкидали, татуировочку насаждают, блатной литовский язык прививают, якобы флотский. Иной раз слушаешь
- передовой комсомолец, недавно ещё где-либо у себя в Калуге новый быт насаждал, - а тут из-под бескозырки чуб выпустит, клёш в семьдесят два сантиметра закатить и говорит примерно так: "Что ж, братва, супёшнику счас навернём, с коробочки потопаем, прокинем нынче по Невскому, бабца какого наколем - и закройсь в доску до понедельника". Я раз их собрал, высмеял, а о "коробке" специально сказал. "Вы, - говорю, - на этом корабле в бой за Советскую власть пойдёте, на корабле живёте, учитесь, а нужно - и умирать будете, а вы такое гордое слово - корабль - в коробку унизили". И рассказал им попутно, как русские матросы в старое время и в гражданской войне кораблём своим гордились и сами с ним на дно шли, как в Новороссийске над этими "коробками" тяжёлыми мужскими слезами плакали, когда их топить пришлось... Ну, дошло это до комсомольского сердца, и слово "коробка" у нас действительно исчезло, а грочий лиговский язык никакой борьбы не выдержал.
А тут ещё Помпей мат культивирует, борьба на два фронта получается...
Вызвал я его к себе в каюту, посадил в кресло и начал проводить политработу: Так и так, Помпей Ефимович, грубая брань унижает не того, в кого она направлена, а того, кто её произносит. Это, - говорю, - в царском флоте было развито как не уважение к личности трудящегося, а в наших условиях на матершинника смотрят как на некультурный элемент. Словом, чтобы не действовать административно, я вам не предлагаю в порядке приказа изжить матерную брань, а говорю по-хорошему: будьте сознательны, бросьте это дело.
Говорю, я сам вижу - слова мои в него, как в стенку, ни до души, ни до сознания не доходят: сидит мои Помпей, красный, нотный, видимо мучается, да и побаивается - для него комиссар страшнее командира. Нет, думаю, не тот у меня подход, надо эти лозунги бросить. Я на другой галс лёг - объясняю попросту, задушевным тоном: молодёжь, мол, теперь иная, это не серые новобранцы с древни, а комсомольцы, у каждого своя гордость, и им обидно. Это нам с вами, говорю, старым морякам, как с гуся вода: покроют - и не встряхнёшься. А им внове, надо же понимать.
Слушал, слушал Помпей Ефимович, потом на меня глазки поднял, - а они у него такие маленькие были, быстрые и с большой хитринкой.
-Так, товарищ же комиссар, они приобыкнут! Многие уже теперь понимают, что я не в обиду и что никакого неуважения их личности не выказываю. Наоборот, иной сам чувствует, что это ему в поощрение или в пояснение. И работать веселей, а то всё швабры да щётки, чистоль да тросы изо дня в день - прискучает. Опять же, скажем, терминология: эти самые ваши комсомольцы по ночам морскими терминами бредят, комингсы им разные снятся да штаг - корнаки. А я каждому предмету название переиначу позабавнее или рифму подберу, вот оно легче и запоминается.
Вот вы, - говорю, - напереиначили так, что теперь в кубрик не войдёшь: сплошные рифмы висят - и речи человеческой не слышно.
А он на меня опять с хитринкой смотрит: Так что ж, товарищ комиссар, на корабле дамского общества, слава богу, нет, самый морской разговор получается, и беды я в том не вижу. Ну, если бы я, скажем, дрался или там цепкой по спине протягивал, как царские боцмана себе позволяли, тогда ваши возражения были бы понятны. А тут - чего же особенного?
Ну, - говорю, - Помпей Ефимович, уж коли бы вы ещё допускали зубы чистить, тогда у нас и разговор с вами был бы иной. Мы бы с вами не в каюте, а в трибунале договорились.
А он смутился и сейчас же отбой:
  Да нет, знаете, я этой привычке и в царском флоте не одобрял, и теперь не сочувствую. Потому что она увечье даёт, кроме того, действительно обидно для человека, потому что старшему в чине сдачи не дашь. А главное - никакой от неё пользы для дела, и не всегда дотянешься... Хотя, впрочем, раз довелось мне видеть, что и такая привычка обернулась во спасение жизни человеку.
Ну, я примечаю, что у Помпея случай на языке чешется. Я и придрался, чтоб дать ему разговориться и свободно себя со мной чувствовать, потому что дело такое, что официальным подходом не разрешишь, а он сидит на кончике стула, стесняется, и душевного разговора в такой обстановке не добьёшься.
Как же, - говорю, - так в спасении жизни? Это странно... Может, поделитесь? Я до подобных историй очень большой охотник. Сейчас я чайку наложу, вот за чайком и расскажите.
Нет, - говорит, - спасибо, чайку я вашего не буду. Я знаю - у вас не чай, а верблюжья моча... то есть я хотел выразиться, что жидкий... Я чай привык своего настою пить. А вот за папироской расскажу.
Закурили мы, он и рассказывает.
"Я тогда без малого пешком под стол ходил. Плавал в Белом море на такой посудине, называются "Мария Магдалина". Рейс незавидный: по весне поморов на промысла развозить, а по осени обратно их в жилые места собирать. Вот осенние рейсы и мучили, беспокойно очень: у них привычка была - как напьются, так в спор. Ножи там и топорики - это у них отбиралась, но, бывало, и кулаком вышибали дух. Это тоже из терпения выводило: на каждого покойника акт надо, и в трёх экземплярах. А писал акты первый помощник, очень не любил писать, непривычное дело.
На них одна управа была - кран. Это капитан придумал, точное средство: как драка, так обоих прихватить, животом на лямки, которые лошадей грузят, - и на краны поднять. У нас два таких крана было, аккурат у мостика. Болтаются оба, покручивают их, раскачивают, и самолюбием страдают, потому остальные на них ржут: очень смешные рожи корчили. А на втором часе скучать начали. Говорят, печенку выдавливает и в голове кружение. Повернёт его лицом к мостику. "Смилуйтесь, - кричит, - ваше степенство, ни вжисть не позволю ничего такого!" А капитан твёрдый был, Игнат Саввич звали. "Виси, - говорит, сукин кот, пока всю мечту из головы не выкинешь". Очень они этого крана боялись. Вот идём мы как-то, стою я на штурвале и смотрю на бак. А там у двоих спор вышел, о чём - это не поймёшь: они, может, ещё в мае месяце спорить начали. Стоять, плечиками друг в друга упёрлись и спорят. "Не веришь, окаянная душа?" - ' Не верю, - говорит, - не бывает такой рыбы". -" Не веришь"
-" Не верю". -" А по зубам съезжу, поверишь?" - "Всё одно не поверю". Размахнулся тот и ударил. Удивительно мне показалось, - такой ледащий поморишка, а сила какая, значит, правота в нём от самой души поднялась,
  - тот так и покатился. Поднялся, утёр кровь. "Обратно, - говорит, - не верю: нет такой рыбы и не могло быть".
Тут капитан им пальчиком погрозил. "Эй, - говорит, - такие сякие, поаккуратнее там! Будете у меня на кранах болтаться, как сыры голландские!" Притихли они, главный спорщик шапку скинул. " Не утруждайтесь, - говорит, - ваше степенство, это у вас просто разговор промеж себя, а безобразия мы никакого не позволим". Вижу, замирились будто, ещё по стаканчику налили, а я на воду таза отвёл, вода - что масло, штиль был.
Потом слышу - обратно на баке шум. Стоят эти двоя у самого борта, и ледащий опять наседает: "Не веришь,
- говорит, - так тебе распротак?" - "Не верю". - "Хочешь, в воду прыгну?" -" Да прыгай, - говорит, - всё одно не поверю . Не успел Игнат Саввич матроса кликнуть, как тот на планшир вскочил, и в лице прямо исступление." Я, - кричит, - за свои слова жизни решусь! Говори, подлец, в остатний раз спрашиваю: не веришь?" -" Не, не верю". - Так на ж тебе, сукин сын! - и прыг в воду. А т от перегнулся за борт и кричит:" Всё одно не поверю, хоть тони; нет такой рыбы и не могли быть!"
Ну, пока пароход остановили, пока шлюпку спускали, Игнат Саввич ему разными словами дух поддерживал. Но так неудачно с ним получилось, даже обидно: уши в воде были, не слыхал ничего, видимо. Очень он не ловко в воде был: руки, ноги свесил в воду, и голову тоже, а по-над водой один зад маячит.
Жиру у него в этом месте больше было или просто голова перевесила, это уж я не скажу, но таки плавал задом наружу, пока шлюпка не подгребла. Так за зад и вытащили. Подняли его на борт - не дышит, а из норок с носу вода идёт.
Потолковали мы между собой. Качать, говорят, надо, много ли он в воде был - минут десять всего. Сперва наши матросы качали. Качали, качали и плюнули. "Кончился, - говорят, - да и не наше вовсе дело пассажиров откачивать". Тогда поморы взялись. Пошла из него вода пополам со спиртом, но на ощупь всё же недвижимое имущество.
Игнат Саввич сошёл с мостика, веки приоткрыл, сердце послушал. "Акт, - говорит, - составить, вовсе помер будь он не ладен" - и послал меня за помощником. А тот спал, и так обидно ему показалось, что снова акт, что он в меня сапогом пустил. Однако вышел, пришёл на бак, сам злой до того, что серый весь стал. Осмотрели карманы, - а известно, что в поморских карманах? Дрянь всякая, кисет да трубка, крючок там какой-то да деньги в портянке, а документа вовсе нет. Подумал помощник. "Подымите, - говорит, - его в стоячку да под локотки поддерживаете, опознавать будем. Подходи по одному!" Стали пассажиры по одному подходить, помощник каждого спрашивает:" Как ему по фамилии?" Почешется, почешется помор:" Кто его знает! Божий человек. Нам ни к чему". Который с ним спорился - того спросили. Трясется весь, говорит: " А пёс его знает. Упористый был покойничек, это верно. А по фамилии не знаю".
Помощник как туча стал. И так это ему обидно показалось - и разбудили, и акт в трёх экземплярах, и по фамилии неизвестно. Смотрел, смотрел на утопленника - и лицом даже покривился. " Бога, - говорит, - в тебе нет, сукин ты сын. Ну, откуда я твоё фамилие-имя-отчество рожу?" - да с последним словом от всей своей обиды как двинет утопленника в скулу - так два зуба враз и вылетели. Ас зубами вместе, обратите внимание, и остатняя вода, что в горле стояла и дышать мешала. Открыл покойник глаза и пошатнулся. Дошел до своего мешка, приткнулся головой и уснул. Видимо, утомился очень. После ему помощник весь спирт даром отдал, очень обрадовался, что тот его от акта выручил.
Но это только раз за всю мою жизнь я и видел, чтоб от битья польза была. А от соленых слов, наоборот, никогда вреда не бывает».
Посмеялся я над его рассказом, сам ему тоже для установления отношений кой-какую историйку рассказал, - вижу, перестал Помпей меня бояться. Я опять его по душам убеждаю: так и сяк, ликвидируйте вы эту свою привычку, вам на корабле и цены не будет. Бросают же люди курить - и ничего.
А он на меня опять с хитринкой смотрит и говорит:
- Это, смотря, сколько той привычке лет. Мне, товарищ комиссар, пятый десяток идет, это не жук плюнул. Были мы в девятьсот двенадцатом в Бомбее, так там , как из порта выйти - налево, у ихнего храма, факир на столбу стоял и не присаживался, а продовольствовался чашкой риса в день. Англичане косились, косились, - сняли со столба, положили в койку на самолучших пружинах и обедом накормили. Заскучал факир и погас, как свечка. А всего пять лет стоял, пять лет привычки имел. А я двадцать лет привычку имею, легко не отвыкнешь. Вы мне лучше определите срок, я чего-нибудь сам придумаю. И притом вопрос: как это - совсем отвыкать или только от полупочтенных слов? Скажем, безобидные присловья допускаются?
- Отвыкайте, - говорю, - лучше сразу совсем. А безобидные пусть у вас в резерве будут, когда вас прорвет, тогда их и пускайте.
Договорились. И началась новая эпоха: и точно, нормальной, скажем брани больше от Помпея Ефимовича никто не слышит. Но как-то так он сумел и обыкновенные слова поворачивать, что слушаешь его - в отдельности будто все слова пристойные, каждое печатать можно, - а в целом и по смыслу - сплошная матерщина. Меня даже любопытство взяло. Постоял я раз на одном аврале - шлюпки подымал, - послушал внимательно и понял его приемчик. Он весь этот свой синтаксис - в тридцать три света, да в мутный глаз, да в Сибирь на каторгу, в печенку, в селезенку - в речи оставил, и хоть прямых непечатностей нет, но до того прозрачный смысл получается, хоть святых выноси. Да вслушиваюсь, - он еще какие-то иностранные слова вставляет, так и пестрит все ими. После я дознался: оказывается, он вчера к старшему врачу ходил, все полупочтенные слова у него по-латыни раздобыл, на бумажку списал - и без запинки ими пользуется. Комсомольцы прямо вой подняли. «Что же, - говорят, -товарищ комиссар, еще хуже стало! Раньше, бывало, поймешь, хоть фыркнешь, а теперь покроет по-латыни - и вовсе не разберешь, что к чему!..»
Тут я рассердился, зову его опять в каюту и очень строго ему говорю:
- Вы, - говорю, - меня обманули, иначе говоря, взяли на пушку. Чтоб никаких слов – латинских ли, французских ли - я более от вас не слыхал, понятно? И объясните вы мне за-ради бог; Помпей Ефимович: балуетесь ли вы из-за упрямства, или в самом деле такая в вас устойчивая идеология, будто на корабле без матерей не обойтись, хотя бы и иностранного происхождения?
Вздохнул Помпей Ефимович, смотрит на меня с отвагой отчаяния:
- По правде говорить, товарищ комиссар?
- Конечно, по правде, мы оба не маленькие.
- Ну, коли по правде, то идеология. И поскольку вы ставите вопрос не на принципиальное ребро, а по совести, позвольте с вами говорить не как с комиссаром корабля, а как с балтийским матросом. Тем более вы какого года призыва?
-Девятьсот двенадцатого, - говорю.
- Ну вот. А я - девятисотого и в двенадцатую кампанию в боцманах ходил, так что вы передо мной вроде, извините, как салажонок. Но раз вы все-таки настоящую флотскую службу захватили, то вполне должны понимать, что с морем без соленого слова никак не выйдет. Оно его любит, море-то. Раз человек лается, значит, у него в душе отвага и он непреклонен. Вот, скажем, на шлюпке идешь, два рифа взял, а волна... (Тут он сказал, какая волна) - словом, упаси бог. Прикроет она шлюпку, сидишь-сидишь, и дыхание испортилось, а вода все на тебя одеялом. Послабже человек или кто с новобранства не обучен - тот взмолится. Ну и пропал. А как загнешь в три переверта с гаком из последнего дыхания - изо рта пузыри пойдут, а в каждом пузырьке соленое слово. В самую его мокрую душу угадаешь, моря-то. А душа у моря хмурая, серьезная - ее развеселить надо... Волна и отступит - значит, мол, жив еще человек, коль так лается.
- Ну, - отвечаю, - Помпей Ефимович, это какая-то мистика или художественный образ. Вы же кроете не стихию, а нормальных живых людей! А у них своя психика.
- Могу и насчет людей пояснить. Вот, скажем, увидишь, как настоящий марсофлот в шторм за бортом конец ловит, того и гляди, сорвется - как тут в восхищение не прийти? От восхищения и загнешь, и тому за бортом лестно: значит, от души его смелость оценили. Или, скажем, бодрость духа. Ее соленые слова, знаете, на какую высоту поднимают? Вот упал человек за борт, ошалел, пока шлюпка дойдет, у него все гайки отдадутся. А пошли ему с борта что-нибудь необычное да повеселее, смотришь, и спас человека: поверху плавает и сам ругается для бодрости. Или на скучной работе: дерет, дерет человек кирпичом палубу, опротивело ему, думает -скорей бы второй помощник пробежал, может, отчудит чего посмешнее. А я тут как тут - там подбодришь кого, тут кого высмеешь, здесь этакс ходу веселое словечко кинешь, - обежишь весь корабль, вернешься, а они прямо искры из настила кирпичом высекают, крутят головами и посмеиваются. Или растерялся матрос, не за то хватается, того и гляди ему пальцы в канифас-блок втянет, - чем его в чувство привести? Опять-таки посторонним воздействием. Очень много могу привести вам примеров, когда плотный загиб пользу приносит. Только во всех этих случаях, обратите внимание, обычная брань не поможет. Я и сам против тех, кто три слова сызмальства заладил и так ими орудует до седых волос. Слова и соленые приедаются, а действовать на психику надо неожиданностью и новизной оборота. Для этого же надо в себе эту способность развивать постоянной тренировкой и другим это искусство передавать.
Выслушал я его и резюмирую:
-Да это развернутая идеология. Целая теория у вас получается. Только она, - говорю. - для Красного флота никак не подходит.
А он уже серьезно и даже с печалью говорит:
- Я и сам вижу, что не подходит. И потому прошу вас ходатайствовать перед вашим командованием об увольнении меня в бессрочный отпуск... Вы же мне все пути отрезаете и даже не допускаете замены безобидным присловьем или, скажем, иностранного происхождения. Мне это крайне тяжело, потому что с флотом я за двадцать лет свыкся и на берегу буду болтаться, как бревно в проруби, без всякого применения. Но решать, видимо, следует именно так.
У меня прямо сердце переворачивается. Вижу, Помпей наш в самом деле ничего с собой сделать не может, раз решается сам об увольнении просить. А отпускать его страсть не хочется. Ах ты, думаю, будь оно неладно! И лишаться такого марсофлота прямо преступно для новых кадров, и оставить нельзя - куда же его, к черту, с такой идеологией? А он продолжает:
- Главное дело, я чувствую, что, коли б не это наше расхождение мнений, от меня флоту большая польза была бы. Я тут среди ваших комсомольцев присмотрел людей вполне подходящих, дали б мне волю, я бы из них настоящих матросов сделал, только своим, конечно, способом. Но раз Советская власть такого разговора не одобряет, я прямо тебе скажу, Василий Лукич, как матрос матросу против Советской власти я не пойду. Вот и приходится корабль бросать. Вдруг меня будто осенило. - Это, - говорю, - ты правильно сказал: Советская власть такого разговору не одобряет. И я вот тебе тоже как матрос матросу признаюсь: я ведь - что греха тaить? - сам люблю этажей семь построить при случае. Но приходится сдерживаться. Стоишь, смотришь на какой-либо кабак, а самого так и подмывает пустить в господа бога и весь царствующий дом, вдоль и поперек с присвистом через семь гробов в центр мирового равновесия...
Конечно, сказал я тогда не так, как вам передаю, а несколько покрасочнее, но все же вполсилы. Пустил такое заклятье, вроде как пристрелочный залп, - эге, вижу, кажется, с первого залпа у меня накрытие: подтянулся мой Помпей, уши навострил, и в глазах уважение:
- Плотно, Василий Лукич, выражаешься, приятно слушать.
Так, думаю, правильный подход нащупал. А сам рукой махнул и огорчение изображаю:
- Ну, мол, это пустяк. Вот в гражданской я действительно мог: бывало, как зальюсь - восемь минут, и ни одного повтора. Ребята заслушивались. А теперь практики нет, про себя проговариваешь, а в воздух слов не выпускаешь.
Помпей на меня недоверчиво так посмотрел:
- Заливаешь, Василий Лукич, хоть и старый матрос. Восемь минут! У нас на «Богатыре» на что боцман ругатель был, а и то, на шестой минуте повторяться начинал.
- Нет, - говорю, - восемь. Не веришь?
- Не верю.
- Нет, - мотает головой. - Я свое время не считал, но так полагаю, что мне и восьми минут не вытянуть.
- Ну, - говорю, - восьми, может, и я его сейчас не вытяну, отвык без практики, но тебя все-таки перекрою.
Смеется Помпей, а мне только того и надо.
- Не срамись, - говорит, - лучше, Василий Лукич! Вот с «Богатыря» боцман меня бы перекрыл, а боле никого на флотах не вижу.
- Ах, так, - говорю и вынимаю из кителя часы. - Давай спориться! Только, чур, об заклад: коли ты меня перекроешь, дозволю тебе в полный голос на палубе разговаривать. А я перекрою - тогда уж извини: чтоб никаких слов никто от тебя более не слышал: ни я, ни военморы, ни вольнонаемные.
Он на меня смотрит и, видимо, не верит:
- Ты что, комиссар, всерьез? А я китель расстегнул, кулаком по столу ударил, делаю вид, что страшно разгорячился.
- Какие могут быть шутки! Ты мне самолюбие задел, а я человек горячий. Принимаешь заклад или боишься?
- Я боюсь?.. Принимаю заклад! Посмотрим! Хлопнули мы по рукам, стали договариваться. Он выставил вопрос о судье - кого позвать - и предложил старшего помощника: он говорит, хоть нынче остерегается по тем же обстоятельствам, но разбирается в этом деле вполне. Я судье отвод - неловко, мол, мне, как комиссару, такие арии перед комсоставом, и какой вопрос может быть о судье, если два балтийских матроса на совесть спорятся?
Тогда с его стороны еще затруднение:
- Неправильно получается: как же так, с бухты-барахты? Кого же крыть и по какой причине? Сам понимаешь, для этого дела надо ведь в запал прийти.
- Меня, - говорю, - что я тебе жизнь порчу. А я послушаю, наверное, сам с того обозлюсь. Начали, что ли?
- Пускай, - говорит, - секундомер с первым залпом!
Поправился в кресле - и дал первый залп. Ну, я прислушиваюсь. Все в порядочке: начал он, как положено, с большого загиба Петра Великого, все боцмана так начинали. Потом на мою родню навалился. Всех перебрал до седьмого колена, про каждую прабабку характеристику сказал, и все новое, и на другой галс повернул, - меня самого в работу взял, а я вижу - одна тактическая ошибка у него есть. Третья минута пошла, а он все мной занимается: и рында-буленем, и фор-брамстеньгой, и в разные узлы меня завязывает, и каждой моей косточке присловье нашел, и все в рифму - заслушаешься. Отработал он этот участок - на небеса перекинулся, стал господа бога и приснодеву Марию тревожить, как будто и не он это на коленках перед стулом стоит. Кроет в двенадцать апостолов, в сорок мучеников, во всех святых, - а я опять на карандаш беру: еще одну тактическую ошибку мой Помпей допустил, вижу - у меня фору добрая минута будет. Потом вновь на землю спустился, начал чины перебирать, от боцман-мата до генерал-адмирала и управляющего морским министерством. Словом, шестая минута пошла, и он, вижу, начинает ход сбавлять, вот-вот заштилеет. Посматривает на часы и пальцем тычет - сколько, мол, там?
- Шесть, - говорю, - крой дальше, Помпей Ефимович.
Тут он опять ветер забрал, понесся: новую жилу нашел - все звериное царство на моих родственников напустил: и медведей, и верблюдов, и крыс, и перепончатых стрекоз. Этого ему еще на минуту хватило, но, вижу, в глазах растерянность, и рифм уже меньше, и неожиданностей не хватает. Потом слышу - опять митрополита санкт-петербургского и ладожского помянул.
- Стоп, - говорю, - и секундомер нажал. - Было уже про митрополита.
Он осекся, замолк, дух переводит, на меня смотрит.
- Было, - говорю, - было, Помпей Ефимович. Ты его еще с динамитом срифмовал и обер-церемонимейстером переложил, верно?
- Правильно, - сознается, - было. Сколько там вышло?
- Восемь минут семнадцать секунд. Перекрыл ты богатырского боцмана. Ну-ка, я рюриковскую честь поддержу. Бери часы.
Ну, набрал я воздуху в грудь и начал.
Если б вам все это повторить, многих из вас тут же бы до жвакагалса стравило. Потому что я все свои знания в этой области мобилизовал и все силы напряг, ибо ставка была уж слишком большая: нужный для флота человек.
Прошел я по традиции и для времени петровский загиб, нажимаю дальше, аж весла гнутся, а на ходу все его тактические ошибки в свою пользу учитываю. Одна, что он двенадцать апостолов в кучу свалил, - а я каждого по отдельности к делу приспособил. Также и сорок мучеников, кого сумел припомнить, в розницу обработал. А у них имена звучные, длинные - как завернешь в присноблаженного и непорочного святого Августина или в святых отец наших Сергия и Германа, валаамских чудотворцев - глядишь, пять секунд на каждом и натянешь. Другая его тактическая ошибка - родню он перебрал только мою, а я всех прочистил и по жениной его линии, тоже минуту выиграл. А надо вам сказать, я еще химию понаслышке знал, потому что по специальности минером-электриком был, - я и химию привлек со всякими ангидридами, перекисями и закисями. А главное, я его же приемом работал: неожиданные понятия лбами сталкивать и соответствующим цементом соленого слова спаять - вот оно и получается.
Словом, пою я эту арию уже девятую минуту, а впереди у меня еще Керзоны разные, да Чемберлены, да синдикаты, да картели, да анархия производства, - он таких слов и не слыхивал, а по этой системе все годится. Тут ведь не смысл важен, а придание смысла. Десятая минута идет - а у меня и стопу нет. И, может на сорок минут развел бы я всю эту петрушку, как вдруг входит в каюту Саша Грибов, комсомольский отсекр, - услышал и замер у дверей. И точно, картина необыкновенная: сидит комиссар в расстегнутом кителе и такое с азартом из себя выпускает, что прямо беги к телефону и звони в контрольную комиссию. Я ему рукой машу, - не мешай, мол, тут дело серьезное! - а у него глаза круглые и лица на нем нет.
Я на часы покосился - одиннадцать минут полных, и Помпей совершенно убитый сидит. Повысил голос, дал прощальный раскат в метацентрическую высоту и в бракоразводные электроды - и отдал якорь.
- Ну, как заклад, Помпей Ефимович? - спрашиваю его своим голосом.
- Что же, - отвечает. - Матросское слово верное. А слово я до спора дал.
- Значит, разговор у нас снят об уходе и будем вместе Красному флоту служить?
- С таким комиссаром, - говорит, - служить за почтение примешь... - И опять на «вы» перешел: - Только скажите по совести, товарищ комиссар, как эти слова в себе удерживаете? Неужто никогда не тянет прорваться?
- Есть, - говорю, - еще и такое слово, Помпей Ефимович: дисциплина. Сказано - не выпускать их, вот и не выпускаю. И вы, как старый матрос, дисциплину знаете, так что коли ее вспомните - и вам легко будет.
И точно - с тех пор Помпей Ефимович нашел способ подбодрять народ и веселить его на работе без полупочтенных слов, а я Саше Грибову то и дело говорю:
- Внуши ты своим комсомольцам, можно же без разных слов моряком быть: укажи ты им на Помпея Ефимовича, разве не марсофлот настоящий?
И вот оглядываешься теперь на капитанов третьего и второго ранга, и иной раз и адмирала увидишь, - все они через его, Помпея нашего, золотые руки прошли: еще десять поколений призывников он вырастил.
А у меня, по правде, после этого состязания певцов на Большом Кронштадтском рейде трое суток в горле разные слова стояли. Начнешь на собрании речь говорить - и спохватишься: чуть-чуть в архистратига Михаила и в загробные рыданья, всегда животворяще господа, не свернул. С трудом я эту заразу в себе ликвидировал.

 

Hosted by uCoz